В 2022-м исполнилось сто лет со дня смерти Власа Дорошевича. Дата прошла почти незамеченной. И про Дорошевича, и про его книгу «Сахалин. Каторга» можно сказать — «незаслуженно забыты». К журналисту, побывавшему на Сахалине семь лет спустя после Чехова, советское литературоведение относилось, мягко говоря, предвзято.
В вину журналисту советские исследователи ставили, например, то, что он, в отличие от Чехова, очень подробно написал о знаменитых уголовниках, отбывавших наказание на острове, в частности, о Соньке Золотой Ручке (Софье Блювштейн). Образ этой женщины, умевшей играть разные роли, был мифологизирован ещё при её жизни, однако Влас Дорошевич, общавшийся с Блювштейн на Сахалине, легенду о ее красоте и образованности поддерживать не стал.
Закат Золотой Ручки
«Я ждал встречи с этим Мефистофелем, „Рокамболем в юбке“.
С могучей преступной натурой, которой не сломила ни каторга, ни одиночная тюрьма, ни кандалы, ни свист пуль, ни свист розги. С женщиной, которая, сидя в одиночном заключении, измышляла и создавала планы, от которых пахло кровью.
И я невольно отступил, когда навстречу мне вышла маленькая старушка с нарумяненным, сморщенным как печёное яблоко лицом, в ажурных чулках, в стареньком капоте, с претензиями на кокетство, с завитыми крашеными волосами.
— Неужели „эта“?
Она была так жалка со своей „убогой роскошью наряда и поддельною краской ланит“ (цитата из стихотворения Некрасова — ЛБ). Седые волосы и жёлтые обтянутые щёки не произвели бы такого впечатления», — описывал свои впечатления Дорошевич.
Он не понимал, как жертвы этой женщины могли принимать её «то за знаменитую артистку, то за вдовушку-аристократку». Дорошевич отмечал, что, вопреки расхожему мнению, по-французски Сонька говорила плохо. Никакого аристократизма он в ней тоже не увидел, легендарная аферистка больше походила на «простую мещаночку, мелкую лавочницу».
«Только глаза остались всё те же. Эти чудные, бесконечно симпатичные, мягкие, бархатные, выразительные глаза. Глаза, которые „говорили“ так, что могли отлично лгать», — уточнял Дорошевич.

Не попав под её обаяние, журналист сочувствовал Соньке, которую на Сахалине унижали и истязали. Сечь плетью — официальное наказание на каторге. Когда такой процедуре подвергли Золотую Ручку, посмотреть на это в Александровскую тюрьму пришли те, кто был обязан по долгу службы, и те кто мог бы не приходить. Во время наказания с Софьей Блювштейн сделался обморок. Фельдшер привёл её в чувство, дал понюхать спирта, — и наказание продолжалось.
На Сахалине тело Соньки искалечила не только плеть. Два года и восемь месяцев женщина была закована в ручные кандалы.
«Её бессильные, сохнувшие руки, тонкие, как плети, дряблые, лишённые мускулатуры, говорят вам, что это за наказание.
Она ещё кое-как владеет правой рукой, но, чтоб поднять левую, должна взять себя правой под локоть.
Ноющая боль в плече сохнувшей руки не даёт ей покоя ни днём, ни ночью. Она не может сама повернуться с боку на бок, не может подняться с постели.
И, право, каким ужасным каламбуром звучала эта жалоба „Золотой ручки“ на сохнувшую руку», — писал Дорошевич.
Местный фотограф стал зарабатывать на Золотой Ручке: снова и снова приходил в тюрьму, чтобы сфотографировать Соньку против её воли, и потом продать снимки.
Её ставили около наковальни, тут же расставляли кузнецов с молотами, надзирателей, — и местный фотограф снимал якобы сцену заковывания «Золотой ручки». Эти фотографии продавались десятками на всех пароходах, приходивших на Сахалин.
В 1897 году Сонька оставалась на острове, но уже вышла на поселение. Вместе с сожителем открыла квасную лавочку. Дорошевич писал, что Соньку подозревали в организации нескольких преступлений на Сахалине, подпольной торговле водкой и скупке краденого, но доказательств не было.
Сонька призналась журналисту, что сожитель её бьёт. И просила известить, как живут её дочери, от которых у неё не было никаких известий.
«Мне немного осталось жить, хоть умереть-то, зная, что с моими детьми, живы ли они…
„Рокамболя в юбке“ больше не было.
Передо мной рыдала старушка-мать о своих несчастных детях. Слёзы, смешиваясь с румянами, грязными ручьями текли по её сморщенным щекам», — описывал Дорошевич.
Жить Соньке оставалась пять лет. Она умерла на Сахалине в 1902 году.

«На каторгу его ращу»
Ещё одна преступница, о которой в конце 19 века много писали репортеры — настоящая, а не самозванная аристократка — баронесса Геймбрук. У неё совсем другой бэкграунд.
Она великолепно владела французским, но когда переходила на русский, то сама не замечала что говорит на каторжном жаргоне. Это производило странное впечатление.
«Ведь согласитесь, на фарт идти (то есть заниматься проституцией — ЛБ) я не могу… Заработаешь тяжким трудом, дрожишь: шпанка (одна из низших каст каторжан — ЛБ), того и гляди, пришьёт», — цитировал ее Дорошевич.
Такое странное впечатление производило это чередование превосходного французского языка с каторжным жаргоном у этой женщины, которая лихорадочно хватается за свой титул «баронессы», потому что дрожит в ужасе от звания «каторжанки», — подчёркивал Влас Дорошевич.
На Сахалине баронесса открыла булочную и шила на заказ. В прошлой жизни она учредила в Петербурге первую женскую профессиональную школу, где женщины могли получить профессию. Совершить преступление её подговорил возлюбленный — обедневший отставной военный. Он предложил поджечь дом баронессы и получить за это крупную страховую выплату. Поджог состоялся. У следствия улик против Геймбрук не было.
«Однажды во время перерыва её соучастник обратился к баронессе с вопросом:
— Если меня сошлют, пойдёшь за мной в Сибирь?
— Вот ещё! Очень надо! — ответила она.
— Не пойдёшь? Хорошо же! — ответил возлюбленный.
Он передал суду записку, которую она переслала ему во время предварительного заключения. В ней было написано: „Если следователь скажет тебе, будто я созналась, — не верь. Я ни в чём не созналась, не сознавайся и ты“.
После этой записки оба были обвинены».
Его отправили в Сибирь, а её — на Сахалин.
По закону, который был принят на каторге, чтобы выйти из тюрьмы на поселение, женщина должна была пойти в сожительницы к поселенцу. Баронесса долго не хотела этого, но потом всё-таки согласилась стать сожительницей фельдшера, приговорённого к каторге за убийство жены. Он казался ей интеллигентнее других, но баронесса ошибалась.
Дорошевич писал об этом полунамёками, как, наверное, говорил бы любой писатель или журналист той эпохи. Но можно понять, что фельдшер не просто изменял ей, но был педофилом. На Сахалине на это смотрели сквозь пальцы. К несчастью, баронесса родила от этого фельдшера.
«Она с дрожью отвращения вспоминает о беременности от фельдшера и безумно любит ребёнка.
Пятилетнего, слабого, болезненного, золотушного мальчика, ради которого она работает день-деньской, не покладая рук, месит тесто, жарится у печки, сажая хлебы, сидит согнувшись, шьёт за гроши платья женам чиновников, дает уроки французского языка детям священника. Любит, и без слёз видеть не может своего ребёнка.
— Они и его „бароном“ прозвали. Издеваются. От чиновничьих детей его гонят, он должен играть со шпанкой…
Любит полной ужаса любовью:
— Ведь это будущий убийца растёт! — с ужасом говорит она. — Вы только подумайте: наследственность-то какая… И потом, что может выйти из него здесь, на Сахалине! Что перед глазами? Ежедневные убийства, поголовный разврат, плети, каторга. Вот вы на игры их посмотрите, играют „в палачи“, в повешенье, палач у них — герой, бессрочный каторжник — герой. Вы спросите у десятилетнего мальчика, что такое тюрьма? „Место, где кормят!“. Где лучше, в тюрьме или на воле? „Знамо в тюрьме, на поселении с голода подохнешь“.
Ведь всё это мальчик с детства в себя впитывает. Тюрьма для него что-то обыденное, заурядное. Что из него выйдет? Ведь я его на каторгу ращу, на каторгу!.. Но пока, пока он маленький, в нём ещё ничего этого нету, он ребёнок, такой же, как и все».

«С ножом за голенищем»
Разумеется, Влас Дорошевич писал не только о знаменитых и уникальных, но и о типичных и безвестных каторжниках и каторжанках. Об этом ниже. Но пора хоть что-то рассказать о книге «Сахалин. Каторга» и Власе Дорошевиче. Это имя известно исследователям дореволюционной литературы и журналистики, но, как мне кажется, сегодня мало знакомо широкой публике.
Дорошевич — сын журналиста и писательницы. Мать оставила его в младенчестве и он вырос в приемной семье. В журналистику пришел в 1880-х годах, когда ещё учился в гимназии. В юности жил очень бедно. В начале карьеры сотрудничал с московскими газетами и журналами, и в начале 20 века стал очень известным репортером и фельетонистом.
Кроме того, Дорошевич был театральным критиком и беллетристом. Пожалуй, пик его карьеры — редактирование с 1902 по 1917 годы самой массовой и тиражной газеты России — «Русского слова», издаваемого Иваном Сытиным. Из коллег-ровесников, с которыми дружил Дорошевич, сегодня помнят Владимира Гиляровского.
В конце 19 века Дорошевич жил в Одессе и сотрудничал с газетой «Одесский листок», которая и командировала его на Сахалин. Местный градоначальник Павел Зеленый был категорически против этой поездки и Дорошевич уже придумывал как ему попасть на Сахалин в качестве арестанта. Но в последний момент ему удалось получить официальное разрешение на «осмотр тюремных и прочих учреждений» от приамурского генерал-губернатора Сергея Духовского — тогдашнего системного либерала. На остров он плыл на пароходе «Ярославль» вместе с приговоренными к каторге. На Сахалине провёл 3,5 месяца.

Изначально журналист не планировал писать книгу. Под обложкой «Сахалин. Каторга» собраны очерки Дорошевича, ранее опубликованные в «Одесском листке» и других газетах. Из-за сахалинских очерков издание «Одесского листка» приостанавливалось на два месяца «по распоряжению министра внутренних дел».
Первое издание книги «Сахалин. Каторга» Иван Сытин выпустил в 1903 году. Тогдашние блюстители скреп добились запрета продавать книгу в киосках при железной дороге, что способствовало резкому росту продаж в книжных магазинах. За следующие несколько лет «Каторга» Дорошевича выдержала ещё три издания. На доходы от продажи этой книги Сытин построил новую типографию.
Сахалинские очерки Дорошевича публиковались в «Нью-Йорк Таймс», были переведены на польский, немецкий и другие языки.
На журналиста подал в суд бывший сахалинский смотритель по фамилии Фельдман. Тяжба продолжалась в судах разных уровней несколько лет. В конце 1904 года Власа Дорошевича окончательно оправдали. Дорошевич предлагал опросить Чехова в качестве свидетеля защиты. Писатель не смог приехать из-за болезни, но направил в суд телеграмму, в которой сообщал, что очерки Дорошевича совпадают с тем, что он, Чехов, видел на Сахалине.
Телеграмма не была зачитана на судебном заседании, но сегодня является серьёзным аргументом в споре с теми, кто называет Дорошевича эпигоном или даже завистником Чехова. На самом деле, Чехов и Дорошевич относились друг к другу с симпатией. Каждый из них написал о Сахалине свою книгу. Чехов, проведший на острове перепись населения, написал, по его собственным словам, что-то наподобие «диссертации». Его «Остров Сахалин» — это взгляд аналитика-статистика и врача.
Оптику Власа Дорошевича, пожалуй, лучше всего описывает цитата из его «Каторги»: «Мы в тайгу иначе не ходим, как с ножом за голенищем! — говорили мне сами каторжные. Вот вам то, что лучше всяких статистических цифр говорит об имущественной и личной безопасности на Сахалине».
Если «Остров» Чехова как-то и повлиял на Дорошевича, то не только он. Журналиста с самого начала его пути интересовала жизнь «униженных и оскорблённых». Он много писал о проблемах тех россиян, которых провластная пресса игнорировала. Его «Каторга» — больше, чем репортёрские зарисовки. Книга Власа Дорошевича принадлежит к гуманистической традиции русской литературы. Если говорить о влияниях, безусловно, нужно назвать «Записки из Мёртвого дома» Достоевского. Сахалин Дорошевич называет «мёртвым островом».
«Был бы женатый, на воле бы ходил!»
Вернемся к самим очеркам. К многолетней каторге женщину в дореволюционной России могли приговорить, например, за убийство мужа, который её истязал. Но большинство женщин, прибывавших на Сахалин были не преступницами, а женами преступников, «добровольно следующими». Для мужа-каторжанина приезд жены сулил большие выгоды.
«В истории сахалинской каторги есть страница, написанная кровью и слезами. Это страница о женах, добровольно следующих за мужьями в каторгу», — пишет Дорошевич.
В том, как устроена каторга, журналист видел много нелогичного и просто несправедливого.
«Иванов и Петров совершили одно и то же преступление. Вместе убивали, вместе грабили. Оба приговорены на один и тот же срок. Но Иванов — холостой и должен сидеть в тюрьме, а к Петрову пришла семья, — и он живёт на воле, как поселенец, исполняя только „урочную“ работу, да и от той освобождается на первое время „для домообзаводства“.
— Черезо что сижу? — говорит холостой каторжник, — нешто через то, что убил? Через то, что неженатый! Был бы женатый, на воле бы ходил!»
Выписка жен — часто спекуляция».

На пароходе, доставляющем приговоренных к каторге на Сахалин, «обратники», то есть уже не в первый раз отправляющие на каторгу, учили первоходов, что именно надо написать жене, чтобы она приехала на остров. Были даже мастера, строчащие, как под копирку, фантастические письма о том, как якобы вольготно и привольно живется на Сахалине. Обманом, а иногда, угрозами, каторжники добивались, чтобы к ним приехали жёны с детьми.
Реальность для женщин оказывалась совсем не такой, как описывали мужья-уголовники: «Да ведь что он, подлец-то писал! Каки-таки чудеса! Сакалин да Сакалин! Думала, есть у него, аспида, совесть. Чужого человека погубил, — может, своих-то губить не захочет. Поверила. Поехала, — думала, и впрямь жить будет… А тут… Вон он тебе и Сакалин!
И бедная баба с отчаянием оглядывает кое-как сколоченную хату, пустой двор, на котором „ни курочки“, ребятишек, которые пищат:
— Мамка! Есть хоцю!
А в доме — ни крошки».
Но даже до такой, совсем плохонькой, но своей хаты надо ещё добраться. Рейсы с добровольно следующими прибывают на сахалинский пост Александровский поздней осенью. Если муж отбывает наказание на юге Сахалина, его жене и детям придётся жить в Александровском до весны на казенном пайке, впрголодь.
«— И на что я теперь на этот Сакалин попала? В Рассеюшку бы!
— Да ведь сама ехала!
— Да разве я для себя ехала? Для детей всё. Сама-то я одна завсегда себе пропитание найду, в работницы пойду. А с детьми куда я денусь? Из-за детей сюда и ехала.
— Ну, а где же дети?
— Примерли. Двое меньшеньких на пароходе померли, а старшенький здесь, в Александровском посту, по зиме помер. Сирота я горькая, чего я теперь к моему аспиду пойду? Провались он пропадом!»
Некоторым семьям всё же удавалось на Сахалине наладить быт, но это были исключения. Дорошевич писал, что «добровольно следующим» жилось на Сахалине тяжелее, чем преступницам, приговоренным к каторге. Каторжан, по крайней мере, кормили за счет государства.
«Многие женщины, приехав, встречали своих мужей совсем не такими, какими знали их дома. Мужчины „осохаливиались“ на каторге — превращались из работящих мужиков в забулдыг и картёжников. Обычным делом было, когда они сами вынуждали жен „идти на фарт“ — заниматься проституцией. Деньги потом отбирали и пропивали».
Каторжные работы для женщин состояли в том, чтобы шить бельё для заключенных.
Как это было устроено на практике, описывал Дорошевич: «Каторжанки «сожительницы», особенно помоложе, да попригожее, предпочитает «гулять», а шить бельё отдаёт обыкновенно «добровольно следующим», благо те от нищеты берут гроши.
И вот, получается, поистине, удивительная картина «каторги»!
Каторжанка «гуляет», а женщина, принёсшая себя в жертву, добровольно последовавшая за мужем, исполняет за неё «каторжные работы».
«Постоянный грабитель»
Институт сожительства — может быть, самое отвратительное явление сахалинской жизни. Когда начиналась Сахалинская каторга, российское правительство хотело сделать из ссыльно каторжных колонизаторов. Предполагалось, что они начнут обзаводиться семьями и работать чтобы их прокормить. На практике ничего из этого не получилось, но признавать этого правительство не желало.
Ситуации возникали очень странные. За каторжанами далеко не всегда следовали их жёны. На Сахалине образовывались новые союзы, зачастую, совсем недобровольные. Каторга далеко не у всех была бессрочной. Отбыв свой срок, мужчины и женщины должны были возвращаться к своим прежним супругам.
Если в Российской империи обычному человеку было очень сложно развестись, то на Сахалине вполне официально каторжане могли уходить к другим сожительницам, а каторжанки — к другим сожителям. Но такие переходы — это не про добровольный выбор и не про романтические отношения.
На Сахалине женщины оставались самой бесправной категорией. Влас Дорошевич, который был человеком верующим, писал, что сахалинские практики — это надругательство над таинством брака. Разумеется, отвратительна ему была и проституция, которая на Сахалине была в порядке вещей.

«Несчастнейшая из женщин» — так называется очерк, посвящённый каторжанке, продающей себя за копейки.
Вот отрывок из него: «Сашке около 45 лет. Плоское лицо, по которому и не разберёшь, было ли оно когда-нибудь хоть привлекательно. Вечно мутные глаза. Ветер, холод, непогоды „выделали“ кожу на её лице, и кожа эта кажется похожей на пергамент. Одета Сашка, конечно, в отрепье… Сашка сидит целый день на полянке, иззябшая, продрогшая и поджидает посетителей. Проводя время в лесу, Сашка одичала, и если увидит какого-нибудь вольного человека, не каторжника, бежит от него так, как мы побежали бы, встретившись с каторжником. Если Сашке приходится нечаянно встретиться с кем-нибудь нос с носом, она боязливо пятится, и тогда в её мутных глазах отражается такой страх, словно её сейчас исколотят.
Контрибуция, которую она берёт со своих нищих посетителей, колеблется от двух до трёх копеек. Много ли зарабатывает Сашка? — Копеек двадцать в день, а в такие дни, когда, например, в ближних Александровских рудниках углекопам выдают „проценты“ за добытый и проданный уголь, тогда заработок Сашки доходит копеек до сорока».
Деньги она тратит на разбавленный спирт, если их не отберёт сожитель — бродяга Матвей, который с Сашкой постоянно дерётся.
«… ударив её ещё раз, усталый Матвей поднимается. Но Сашка моментально вскакивает и, словно собака, схватывает его зубами за руку. Матвей оттаскивает её за волосы, кидает на землю и изо всей силы ударяет ногой в живот:
— Сдыхай, проклятая.
Сашка валится замертво. В кровь избитая, окровавленная Сашка приходит в себя, потому что кто-то толкает её ногой.
— Вставай, что ли. Да утрись хоть, окаянная. Погляди, на что рожа похожа.
Перед ней «посетитель». Сашка принимается вытирать слёзы, кровь и грязь, смешавшиеся на её лице.
Я не раз спрашивал себя, что это за отношения. Что ей этот Матвей? — Сожитель? Друг? Человек, к которому она привыкла?
Сама Сашка отлично определила это в разговоре со мной:
— Постоянный грабитель.
Так и живут на свете Сашка с её «постоянным грабителем».
И это тоже называется «жизнью».

Кандалы и пианино
Влас Дорошевич видел на сахалинской каторге и других женщин — не преступниц и не озлобленных жён уголовников.
Девушка, имени которой журналист не называет, последовала на Сахалин за своим женихом — интеллигентным человеком, совершившим убийство. На вид ей было лет 17 и она была похожа на ребенка — миниатюрная, маленького роста, с детским лицом и по-девичьи заплетенной косой.
Дорошевич называл их отношения с женихом «детской любовью».
Его, как получившего большой срок, поместили в тюрьму, её приютила семья доктора — местного служащего. Раз в неделю она приходила к жениху в тюрьму на получасовые свидания. На Сахалине их повенчали.
«Свадьба состоялась в Александровском соборе. Жениха с конвойными привели из кандального отделения. Это была картина венчания среди слёз, — венчания, на котором все плакали.
— До сих пор, как вспомню, сердце переворачивается! — рассказывала мне жена доктора. Из церкви „молодые“ зашли в дом доктора Л., напились чаю, а через десять минут Э. снова отправили в „кандальную“. Брачный пир был кончен. Госпожа Э. осталась жить в семье доктора. Свидания с мужем, как раньше с женихом, по-прежнему происходили по воскресеньям в тюрьме».
Новобрачная в прошлой жизни была студенткой консерватории, отличной пианисткой, которой сулили блестящее будущее. На Сахалине же она должна была ходить играть на вечеринках у господ служащих, аккомпанировать их пению. Отказаться она боялась, чтобы не навлечь начальственный гнев на жениха и не ухудшить его положение.
Когда Дорошевич был на Сахалине, ее мужа уже выпустили из тюрьмы на поселение. Он даже нашёл работу — заведовал метеорологической станцией. Родился ребёнок.
«Украшение их квартирки — это великолепное пианино, которое прислали ей родные из России. Под пианино в венке из колосьев портрет её великого учителя — А. Г. Рубинштейна, — описывал их жизнь Дорошевич. — Музыка — это всё, что красит её жизнь в долгие, долгие сахалинские зимние вечера, когда за окном стонет и крутит пурга, а несчастный муж сидит и рисует или пишет стихи. Музыка, строгая, классическая, её единственная радость после ребёнка, и играет она так, как не играет быть может никто. Только очень несчастные люди могут очень хорошо играть. В её игре чудится столько страдания, и горя, и муки, и слёз…
Они счастливы, как можно быть счастливым на Сахалине… Но то, что пережито, навек испугало её. Этот испуг светится в её детских глазах. Вся жизнь её — трепет. Трепет за него.
Э. понимает, чем пожертвовала для него жена, но ведёт себя неосмотрительно и надменно».
Журналист был уверен, что Э. недостоин такой жены.

За три с половиной месяца на Сахалине Дорошевич осмотрел все тюрьмы, поселения и больницы для каторжан. Был и на кладбище, которое произвело на него тяжёлое впечатление. Увидел много пустых ям для будущих покойников. Смерть на каторге — рутина. Сравнить ее можно только с массовыми и безымянными захоронения сталинского ГУЛАГа или с нынешними кладбищами погибших в Украине российских военных.
Отдельно Влас Дорошевич писал о «святой могиле», в которой покоилась учительница Наумова — основательница приюта для детей ссыльнокаторжных. «Она училась в Петербурге, бросила все и приехала сюда, увлеченная святой мыслью, горя великим святым желанием отдать жизнь на служение, на помощь этим бедным, несчастным, судьбою заброшенным сюда детям преступных отцов. У нее были широкие планы, она мечтала о ремесленных классах для детей, о воскресных школах для каторжных, о чтениях…»
Именно Наумовой был обязан своим возникновением Корсаковский приют на Сахалине. Но в итоге она не вынесла бесконечную борьбу с администрацией каторги — чиновники враждебно смотрели на ее «затеи», не вынесла тяжелой атмосферы каторги. Наумова застрелилась, оставив две записки.
Одну: «Жить тяжело». В другой просила «все ее скудные достатки продать и деньги отдать на ее детище — на приют».
На страницах своего «Сахалина» Дорошевич неоднократно подчёркивал: царская каторга никого не исправляет, только убивает, озлобляет и развращает. В других своих статьях он выступал за реформирование пенитенциарной системы. Безусловно, его сахалинские очерки сыграли свою роль в отмене телесных наказаний в России в начале 20 века.
Дорошевич зафиксировал последний период существования каторги на Сахалине. Через несколько лет началась Русско-Японская война, половина острова отошла Японии, и российских арестантов перестали отправлять на Сахалин.
Дожил Влас Дорошевич и до полной отмены каторги как вида наказания — это случилось после февральской революции 1917 года. Но уже в 1920 году, ещё при его жизни, советской властью был учреждён СЛОН — Соловецкий лагерь особого назначения, с которого принято отсчитывать историю ГУЛАГа. У оставшегося в России автора сахалинских очерков — дворянина по происхождению и либерала — были все шансы туда попасть. Но к тому времени Дорошевич был уже очень болен физически и ментально.
*Признан иноагентом в России